Беларусь-Японія Матэрыялы Другіх міжнар. чытанняў, прысвечаных памяці Іосіфа Гашкевіча

Беларусь-Японія

Матэрыялы Другіх міжнар. чытанняў, прысвечаных памяці Іосіфа Гашкевіча
Выдавец: Беларускі кнігазбор
Памер: 400с.
Мінск 2003
97.19 МБ
Гуманизм и критика господствующего класса, к которому Толстой при­надлежал по рождению, находили живой отклик в литературной группе «Сиракаба», которая сформировалась в 1910 г. и состояла из молодых ари­стократов. Эта небольшая группа мыслящих молодых людей сделала сво­ей целью поиск смысла жизни и познание самого себя. Они провозглаша­ли принцип: «Слушаться своей совести во всех мелочах жизни». Само на­звание «Сиракаба» («Белая береза») ассоциируется с Россией и русской литературой, а одним из литературных вождей для них был Л. Толстой.
Японские же социалисты по разному относились к творчеству Толсто­го, но, пройдя через революционную борьбу и тюрьмы, оценили его книги так: «Автор сумел облечь свою беспощадную социальную критику в худо­жественную форму и тем привлек внимание миллионов читателей к набо­левшим проблемам современности».
Эстетическим мостом, соединяющим литературную жизнь России с культурой далекой Японии, можно назвать и творчество русского писателя Ивана Тургенева, которое в числе первых проникло в духовную жизнь япон­ского народа и заявило о существовании неисчерпаемого мира русской словесности. Значение творчества И. Тургенева в духовной жизни Японии периода конца XIX начала XX в. велико. Японский литературовед Асия Нобукадзу писал: «Если говорить о влиянии на нас русской литературы, то эпоха Мэйдзи с полным правом может считаться эпохой Тургенева».
В чем же причина столь большой популярности Тургенева в Японии? Многие литераторы приходят к выводу, что не только новизна стиля и ост­рота социальной и нравственной проблематики покорили японцев. Види­мо, есть здесь нечто узнаваемое, близкое. Сознаваемая японцами духовная близость к русскому писателю, творческая манера и поэтика произведений отвечают их художественному и эстетическому вкусу. Это и облегчило вос­приятие его сочинений в Японии. Не зря французский писатель Поль Бур­же высказал мысль о скрытой близости тургеневских произведений внут­реннему духу буддизма в широком философском смысле. «Восточную чер­ту» находит у Тургенева и японский литературовед Сато Сэйро. Он писал о том, что из всей русской словесности Тургенев наиболее близок ему и глубиной интеллекта, и искренним сочувствием к судьбе русского народа. Сато Сэйро считал, что способность проникать в душу каждой вещи, оду­хотворять каждый предмет берет начало в восточных религиях, в буддиз­ме. Японский литературовед склонен обосновывать близость Тургенева во­сточному мировосприятию даже «восточной» кровью далеких предков Тур­генева. По свидетельству японского критика, фамилия русского писателя имеет татарское происхождение и восходит к имени полководца Турга, жив­шего в древности.
Литературоведы находят много общего в творчестве японских писате­лей и Тургенева. Это и близость поэтики и эстетических представлений, перекличка идей, мотивов, образов, похожесть многих общих подходов к изображению природы и человека. При этом сохраняется сугубо нацио­нальный характер каждого из художников слова, воплощающих дух того народа, к которым они принадлежат.
Сравним творчество И. Тургенева с произведениями одного из нацио­нальных японских писателей Кавабата Ясунари. Самобытное понимание прекрасного, специфика художественного видения мира писателем свои­ми корнями уходит к истокам древней национальной культуры, эстетичес­кие законы которой демонстрируют устойчивость во времени во много раз успешнее, чем это свойственно западной культуре.
Обратимся к одному из традиционных понятий японской культуры — понятию, которое подразумевает наличие в художественном произведении намека, недосказанности, тайны. Вероятно, это самое созвучное в поэтике обоих писателей.
В традиции всего японского искусства — оставлять мысль, отклады­вать кисть, обрывать сказанное едва ли не на самом эмоциональном взле­те, открывая возможность читателю или зрителю соучаствовать в творче­стве. Поэтому особое значение приобретает подтекст, обязывающий к чут­кому прочтению произведения.
Обратимся к новелле Кавабаты «Танцовщица из Идзу». В ней трога­тельно и проникновенно повествуется о зарождении в душах людей пер­вой в жизни любви. Растущая привязанность и тяготение героев друг к другу
скрыты за пределами слов, крайне сдержанных, лаконичных, исполнен­ных внутреннего смысла. Неловкость, волнение, охватившие юную танцов­щицу при виде студента, ставшего случайным попутчиком бродячей труп­пы актеров, выдают себя в напряженности ее позы, в чуть заметном дрожа­нии руки. Сила, искренность не высказанного еще чувства тонко переда­ются благодаря той тональности, в которой описано грустное, молчаливое, а оттого напряженное расставание.
Умением писателя «сказать не говоря», молчанием, намеком передать глубину охватившего героя чувства, подтверждает преданность Кавабаты национальной традиции Японии, где незавершенность, незамкнутость были издавна требованием художественного вкуса, где невозможно было обой­тись без душевной тонкости самого читателя, способного к быстрому на­строю на воссоздаваемое художником чувство.
И. Тургенев выбирает похожие пути для передачи сложности душев­ных состояний. Тургеневские персонажи раскрывают свой внутренний мир лишь в самые острые, напряженные моменты их жизни. Сущность своей творческой манеры русский прозаик описал так: «Поэт должен быть пси­хологом, но тайным; он должен знать и чувствовать корни явлений, но пред­ставлять только сами явления в их расцвете или увядании...»
И если мы говорим об особом значении подтекста в японской тради­ции, то Тургенев считал, что «лучшие люди, как и лучшие книги, — это те, в которых много читаешь между строк...». Иными словами, произведения русского писателя богаты тем, чем живет и дышит японское искусство, что превыше всего ценится в нем.
Лучшим подтверждением эстетических принципов писателя служат его собственные сочинения, изобилующие паузами, умолчаниями, ориентиро­ванные на чуткость, проницательность и тонкую восприимчивость читате­ля, которому один намек рисовал бы в уме целую картину переживаний.
Обратимся к повести «Вешние воды». Это даст нам возможность пока­зать сложность творческих манер, близость эстетических посылок русского и японского художников слова. Так, в сцене объяснения Джеммы и Санина в саду через множество как бы вскользь брошенных намеков и выразитель­ных деталей угадывается волнение героини, ее нетерпеливое желание услы­шать единственно нужные в эту минуту слова. Не менее выразительна в этом отношении и другая сцена, рисующая одну из первых встреч Джеммы и Са­нина, когда только начинают складываться их отношения и каждый из них, уже осознавая в глубине души зарождающееся чувство, еще боится обнару­жить его, прячет в ненужных, лишних словах или молчании. Недосказанны­ми и открытыми читательскому воображению остаются у Тургенева и от­дельные сцены, прерванные потоком новых событий, слов, чувств на самом вздохе, в моменты наивысшего эмоционального напряжения.
Романы Тургенева изобилуют сценами, как бы незавершенными в своем развитии, полными значения, не раскрываемого до конца. Этот эстетический
прием — использование пауз и «пустых мест» в тексте можно сравнить с законами восточного искусства, ибо согласно восточной эстетике — пус­тота содержательна и значительна. В Японии говорят, что пустые места на свитке исполнены большего смысла, чем то, что начертала кисть.
Некоторая эскизность, контурность творческой манеры Тургенева и Кавабаты, пронизанность произведений обоих писателей ощущением неясно­сти, неопределенности, потенциальная возможность продолжения, развития намеченных в них сюжетных линий и психологических положений и позво­ляет нам сопоставлять поэтические системы русского и японского художни­ков слова и говорить об их эстетической и духовной близости.
Параллель, которую мы провели, обнаруживает наиболее очевидные моменты соприкосновения творческих миров очень разных и самобыт­ных писателей, а также подтверждает то, что в мировой культуре нет зам­кнутых и непонятных другим культурам, одновременно помогает проник­нуть в тайну притягательной силы тургеневских сочинений для японско­го читателя.
Еще один русский мастер слова — А. Чехов — стал любим и читаем многомиллионной аудиторией Японии. Но в восприятии японскими писа­телями творчества Чехова не было ученичества и подражания. Ведь новел­листическое искусство русского писателя согласовывалось с японской ху­дожественной традицией. Характер влияния Чехова на японскую литера­туру сравнивали с каплей дождя, незаметно впитываемой землей. Думает­ся, что творчество Чехова было принято японцами не только по причине актуальности поднятых им проблем, но и родства чеховской поэтики и по­этики японского классического искусства. Думается, что восприятие Чехо­ва в Японии необходимо рассматривать в контексте национальной художе­ственной традиции.
В рассказах Чехова японцы находят привычную для себя повествова­тельную манеру письма. Это и лаконизм, и мягкие тона, тонкие нюансы, склонность русского писателя оставлять произведения недосказанными. Чехов говорил о том, что писатель не должен утопать в мелочах, он должен уметь жертвовать подробностями ради целого. «Краткость — сестра та­ланта», — любят все повторять сегодня слова Чехова. А ведь Япония — родина самого короткого жанра — хайку. Три строки классического поэти­ческого произведения могут вмещать в себя целый мир.
Есть еще одна черта в творчестве Чехова, которая привлекает японцев. О ней очень хорошо сказал один из крупнейших писателей XX в. Сига Наоя, которого сравнивают с А. Чеховым. Он говорит о том, что Чехов не смот­рит на своих персонажей злыми глазами, он нежен с ними, защищает их; во всем чувствуется тихая красота, которая и является результатом боль­шого таланта Чехова и его любви к людям. Это очень близко японской клас­сической традиции эпохи Хэйан — особое внимание к личности человека и естественности существования индивидуума.
Легко согласовывается с японской художественной традицией и то, что Чехова интересует часть вместо целого, изображение однократного. Так, в чеховском рассказе «Шуточка» писатель Ито Сэй находит что-то японское. В эссе «Очарование Чехова» он пишет о том, что очарование рассказа, да и очарование самого Чехова, в том, что писатель в естествен­ной манере изображает человеческие радости и печали только наиболее существенным штрихом. То, что Чехов видит лиризм обыденности, род­нит его с представителями японской классической литературы, с ее осо­бым вниманием к повседневности, где в мелочи, как в капле росы, может отразиться целый мир.