• Часопісы
  • Посттаталітарнае грамадства: асоба і нацыя

    Посттаталітарнае грамадства: асоба і нацыя


    Выдавец: Тэхналогія
    Памер: 290с.
    Мінск 1994
    88.79 МБ

     

    Аўтаматычна згенераваная тэкставая версія, можа быць з памылкамі і не поўная.
    Вдумчиво анализируя трагические уроки Октябрьского перево­рота, Петр Кропоткин снова и снова делился тревогой о том, сколь губительно для России “зло, изначально присущее диктатуре партии”. Он видел в нем “смертный приговор строительству нового общества” и тщетно взывал к разуму большевистских вождей, заклиная их расстаться “с мыслью об управлении Россией через диктатуру одной партии”, привлекать “широкие народные массы к строительству народной жизни”, признать “необходимость для этого полной свободы слова”. В противном случае, предрекал он, “рано или поздно партии, находящейся сейчас у власти, придется уйти в отставку”.
    “Рано или поздно” затянулось на три четверти века, что, впрочем, также предсказано П.Кропоткиным: “...метод, которым большевики думают совершить переворот, из центра, якобинскою властью и террором, я считаю безусловно ложным, не достигающим своей цели; и я убежден, что он неизбежно ведет не только к неудаче, а и к суровой реакции, которая может продлиться не только у нас, но и вообще в
    Европе десятки лет”. Однако столь длительная протяженность процесса лишь подтверждает его историческую необратимость. И непреложность современного вывода: политическая безнравственность, политический аморализм изначально запрограммированы советской историей — антинародной природой большевистской власти, казарменной сущностью как победившего сталинского, так и развитого брежневского социализма. Общество, отвергшее самое понятие правового государства как противоречащее его марксистко-ленинской идеологии, взявшее на свое идейное обеспечение максиму В. И. Ленина: “Морали в политике нет, а есть только целесообразность”, исповедующее иезуитски принцип цели, оправдывающей любые средства, не могло быть нравственным. И не стремилось стать таковым.
    “Всякую такую нравственность, взятую из внечеловеческого, внеклассового понятия, мы отрицаем... Мы говорим, что наша нравст­венность подчинена вполне интересам классовой борьбы пролета­риата”. Это из некогда хрестоматийной речи Ленина на III съезде комсомола, ориентировавшей “все дело воспитания, образования и учения современной молодежи” на жесткий партийный диктат. Ничем такое не лучше освобождения немецкой молодежи от химер совести в гитлеровские времена. Разве что не так обнажено, как у идеологов фашизма, хитроумней закамуфлировано социально-классовой демаго­гией. Прав поэтому Фазиль Искандер, когда, рассуждая в повести “Ленин на “Амуре”” о вожде пролетарской революции и первого в мире социалистического государства с точки зрения нравственной, усматри­вает в его речах и деяниях не что иное, как апологию утилитаризованной классовой, антигуманной диктаторской морали насилия. “В пустыне истории караван человечества должен дойти до оазиса социализма. Но караван может разбредаться, останавливаться, свора­чивать. Нужен хороший погонщик с хорошим кнутом. Отныне он будет великим погонщиком каравана! Оставьте совесть! Не оглядывайтесь на нее! Я знаю, где, когда и как!” Вот о чем кричат все его статьи и выступления.
    То. что у прозаика сдобрено изрядной иронией, в поэме Александ­ра Твардовского “По праву памяти” поднято до трагедии. Не просто униженной личности или выкошенного поколения, но в целом народа, чьи мораль и нравственность уродливо деформированы, выхолощены, изничтожены кнутобойными усилиями примерного выученика великого погонщика. “Ясна задача, дело' свято, С тем — к высшей цели — прямиком. Предай в пути родного брата И друга лучшего тайком. И душу чувствами людскими Не отягчай, себя щадя. И лжесвидетельствуй во имя И зверствуй именем вождя”...
    Мораль и нравственность казарме ни к чему. Чтобы держать в узде верноподданых строителей социализма и коммунизма, достаточно дисциплинарного устава. Вот почему, узурпировав власть, больше­вистская диктатура не замедлила объявить “старую нравственность” умершей, разложившейся, сгнившей. “На авансцену истории выдви­
    гается новый господствующий класс, — он начинает строить свои собственные правила поведения, свою этику”. И отныне нет в этой новой этике места такой старорежимной, “ханжеской” заповеди, как “не убий”. Победивший пролетариат подойдет к ней “строго по-деловому, с точки зрения классовой пользы. Убийство злейшего, неисправимого врага революции, убийство, совершаемое организованно классовым коллективом. — по распоряжению классовой власти, во имя спасения пролетарской революции, — законное этическое убийство. Метафи­зической самодовлеющей ценности человеческой жизни для проле­тариата не существует, для него существуют лишь интересы проле­тарской революции”.
    Замените мысленно большевистскую фразеологию националсоциалистской — что это изменит в словоблудии профессора-мора­листа, развивавшего ленинское учение о старой внеклассовой и новой классовой морали по горячим следам речи на комсомольском съезде? Ровным счетом ничего! Как ничего не изменилось бы и от того, если бы поменялись местами лозунги над входными воротами Соловецкого и Освенцимского лагерей. “Железной метлой загоним человечество к счастью!” — зазывал первый. “Только труд делает человека свобод­ным!" — увещевал второй. Уместно вспомнить, лагерь на Соловках на два десятка лет опередил лагерь в Освенциме, а создавался он по ленинскому декрету и под бравурный аккомпанемент леденящих призывов к первым годовщинам Октября: “Чтобы завоевать весь мир навсегда, будьте готовы пожертвовать всем!”, лихих приказов времен гражданской войны: “На наших штыках мы принесем трудящемуся человечеству счастье и мир. На Запад!” С завоеванным миром и осчастливленным человечеством не получилось, — осуществили чудовищный эксперимент в собственной стране, над собственным народом. То есть как раз то, с чего десяток лет спустя начнет Гитлер, воодушевив третий рейх обещаниями побед, которые он поставил выше нравственного закона и морального права.
    После того, как был снят арест романа Василия Гроссмана “Жизнь и судьба”, уподобление социалистической казармы казарме фашистской стало расхожим стереотипом обыденного сознания. Но в десятилетия, предшествовавшие этому, к пониманию типологической общности обеих тоталитарных систем, антигуманного тождества двух диктатор­ских режимов, духовного родства их идеологий прорывались немногие выдающиеся умы. Один из них, немногих, — Рабиндранат Тагор, еще в 1930 году написавший в “Письмах о России”, русский перевод которых изобиловал цензурными лакунами: “...Они уподобляются фашистам. Ибо не хотят признавать никаких препятствий в подавлении личности в интересах общества. Забывют, что, ослабляя личное, нельзя усилить общее. Если личность скована, общество не может быть свободным”.
    Таким был проницательный взгляд со стороны. Но он полностью совпадал с тем, что академик Вернадсий наблюдал изнутри, о чем
    бесстрашно размышлял в дневниках конца 30-х — начала 40-х гг. , называя советский строй полицейским, а ВКП(б) — партией, куда идут “все отбросы”. Об этом февральская запись 1941 года: “Газеты переполнены бездарной болтовней XVIII конференции партии. Ни одной живой речи. Поражает убогость и отсутствие живой мысли и одаренности выступающих большевиков. Сильно пала их умственная сила. Собрались чиновники, боящиеся сказать правду. Показывает, мне кажется, большое понижение их умственного и нравственного (заметам: нравственного! — В. О.) уровня по сравнению с реальной силой нации”. И как развитие, углубление “антисоветской крамолы” — сопоставление “тоталитарных организаий” общества: “нашей — коммунистической и германской — национал-социалистической” в записи, датированной третьей неделей Отечественной войны: “В обоих случаях — диктатура и в обоих случаях — жестокий полицейский режим. В обоих случаях — мильоны людей неравноправных”.
    Иная — недолгая “оттепельная” пора. Возбужденный подъем общественного сознания, едва-едва прикоснувшегося к обнаженным ранам народной истории, которые всецело списывались на “издержки” порочного “культа личности” и на языке тогдашних эвфемизмов объяснялись исключительно “нарушениями социалистической закон­ности и ленинских норм партийной жизни”. В досье-компромате на вольнодумного академика Льва Ландау, которое продолжали неуто­мимо накапливать кагебэшные профессионалы слежки и сыска, зафиксирован очередной донос. 12 января 1957 года в частном разговоре с коллегой (!) ученый сказал: “...Наша система, как я ее знаю с 1937 года, совершенно определенно есть фашистская система, и она такой осталась и измениться так просто не может”...
    Социализма не казарменного, не лагерного, не родственного в силу своей тоталитарной природы фашизму мировая история так и не узнала. Оттого, если и выдвигал он политических лидеров достойной нравственной репутации, то по духовным масштабам их деятельности куда более скромных, чем, скажем, Джавахарлал Неру и Индира Ганди, Урхо Калева Кекконен и Улоф Пальме, Шарль де Голль и Жорж Помпиду, Кондрад Аденауэр и Альдо Моро, Голда Меир и Вилли Брандт, Мариу Соареш и Гельмут Шмидт. И, что характерно, — без исключения из числа лишь тех немногих, кто, подобно Александру Дубчеку и его единомышленникам, романтически принимал на себя бремя безнадежной, обреченной борьбы за “обновленный”, “демокра­тический” социализм “с человеческим лицом”.
    Такова закономерность историческая: не в спертой духоте со­циалистической казармы, а на вольном водухе, вне ее только и возмож­но нравственное формирование личности, убежденно приверженной идеалам гуманизма. В советских условиях конца 60-х — начала 80-х гг. это проявилось более чем внушительно. Непокладистых людей незапятнанной чести и неподкупной совести выдвигало не охранительство, не соглашательство с властью, а “диссидентская” оппозиция
    тоталитарному режиму. Первыми среди них назовем Д. С. Лихачева и Мстислава Ростроповича, Лидию Чуковскую и Елену Боннэр, Андрея Синявского и Георгия Владимова, Вячеслава Иванова и Юрия Любимова, Владимира Корнилова и Владимира Войновича, Льва Тимофеева и Ларису Богораз. А из тех, кого уже нет с нами сегодня, Виктора Некрасова и Георгия Товстоногова, Юлия Даниэля и Юрия Карабчиевского. Но раньше и прежде всех — Андрея Дмитриевича Сахарова, чьи последние дни сократила очередная травля, развязанная на съезде народных депутатов и направляемая его президиумом. Узнать бы, что думают сейчас о своем постыдном участии во “всеобщем осуждении” академика-”клеветника” и воин-афганец, и узбекская учительница, и прочие витии, послушные указаниям теневых дириже­ров. Неужто не мучит, блаженно спит совесть?