Вдумчиво анализируя трагические уроки Октябрьского переворота, Петр Кропоткин снова и снова делился тревогой о том, сколь губительно для России “зло, изначально присущее диктатуре партии”. Он видел в нем “смертный приговор строительству нового общества” и тщетно взывал к разуму большевистских вождей, заклиная их расстаться “с мыслью об управлении Россией через диктатуру одной партии”, привлекать “широкие народные массы к строительству народной жизни”, признать “необходимость для этого полной свободы слова”. В противном случае, предрекал он, “рано или поздно партии, находящейся сейчас у власти, придется уйти в отставку”. “Рано или поздно” затянулось на три четверти века, что, впрочем, также предсказано П.Кропоткиным: “...метод, которым большевики думают совершить переворот, из центра, якобинскою властью и террором, я считаю безусловно ложным, не достигающим своей цели; и я убежден, что он неизбежно ведет не только к неудаче, а и к суровой реакции, которая может продлиться не только у нас, но и вообще в Европе десятки лет”. Однако столь длительная протяженность процесса лишь подтверждает его историческую необратимость. И непреложность современного вывода: политическая безнравственность, политический аморализм изначально запрограммированы советской историей — антинародной природой большевистской власти, казарменной сущностью как победившего сталинского, так и развитого брежневского социализма. Общество, отвергшее самое понятие правового государства как противоречащее его марксистко-ленинской идеологии, взявшее на свое идейное обеспечение максиму В. И. Ленина: “Морали в политике нет, а есть только целесообразность”, исповедующее иезуитски принцип цели, оправдывающей любые средства, не могло быть нравственным. И не стремилось стать таковым. “Всякую такую нравственность, взятую из внечеловеческого, внеклассового понятия, мы отрицаем... Мы говорим, что наша нравственность подчинена вполне интересам классовой борьбы пролетариата”. Это из некогда хрестоматийной речи Ленина на III съезде комсомола, ориентировавшей “все дело воспитания, образования и учения современной молодежи” на жесткий партийный диктат. Ничем такое не лучше освобождения немецкой молодежи от химер совести в гитлеровские времена. Разве что не так обнажено, как у идеологов фашизма, хитроумней закамуфлировано социально-классовой демагогией. Прав поэтому Фазиль Искандер, когда, рассуждая в повести “Ленин на “Амуре”” о вожде пролетарской революции и первого в мире социалистического государства с точки зрения нравственной, усматривает в его речах и деяниях не что иное, как апологию утилитаризованной классовой, антигуманной диктаторской морали насилия. “В пустыне истории караван человечества должен дойти до оазиса социализма. Но караван может разбредаться, останавливаться, сворачивать. Нужен хороший погонщик с хорошим кнутом. Отныне он будет великим погонщиком каравана! Оставьте совесть! Не оглядывайтесь на нее! Я знаю, где, когда и как!” Вот о чем кричат все его статьи и выступления. То. что у прозаика сдобрено изрядной иронией, в поэме Александра Твардовского “По праву памяти” поднято до трагедии. Не просто униженной личности или выкошенного поколения, но в целом народа, чьи мораль и нравственность уродливо деформированы, выхолощены, изничтожены кнутобойными усилиями примерного выученика великого погонщика. “Ясна задача, дело' свято, С тем — к высшей цели — прямиком. Предай в пути родного брата И друга лучшего тайком. И душу чувствами людскими Не отягчай, себя щадя. И лжесвидетельствуй во имя И зверствуй именем вождя”... Мораль и нравственность казарме ни к чему. Чтобы держать в узде верноподданых строителей социализма и коммунизма, достаточно дисциплинарного устава. Вот почему, узурпировав власть, большевистская диктатура не замедлила объявить “старую нравственность” умершей, разложившейся, сгнившей. “На авансцену истории выдви гается новый господствующий класс, — он начинает строить свои собственные правила поведения, свою этику”. И отныне нет в этой новой этике места такой старорежимной, “ханжеской” заповеди, как “не убий”. Победивший пролетариат подойдет к ней “строго по-деловому, с точки зрения классовой пользы. Убийство злейшего, неисправимого врага революции, убийство, совершаемое организованно классовым коллективом. — по распоряжению классовой власти, во имя спасения пролетарской революции, — законное этическое убийство. Метафизической самодовлеющей ценности человеческой жизни для пролетариата не существует, для него существуют лишь интересы пролетарской революции”. Замените мысленно большевистскую фразеологию националсоциалистской — что это изменит в словоблудии профессора-моралиста, развивавшего ленинское учение о старой внеклассовой и новой классовой морали по горячим следам речи на комсомольском съезде? Ровным счетом ничего! Как ничего не изменилось бы и от того, если бы поменялись местами лозунги над входными воротами Соловецкого и Освенцимского лагерей. “Железной метлой загоним человечество к счастью!” — зазывал первый. “Только труд делает человека свободным!" — увещевал второй. Уместно вспомнить, лагерь на Соловках на два десятка лет опередил лагерь в Освенциме, а создавался он по ленинскому декрету и под бравурный аккомпанемент леденящих призывов к первым годовщинам Октября: “Чтобы завоевать весь мир навсегда, будьте готовы пожертвовать всем!”, лихих приказов времен гражданской войны: “На наших штыках мы принесем трудящемуся человечеству счастье и мир. На Запад!” С завоеванным миром и осчастливленным человечеством не получилось, — осуществили чудовищный эксперимент в собственной стране, над собственным народом. То есть как раз то, с чего десяток лет спустя начнет Гитлер, воодушевив третий рейх обещаниями побед, которые он поставил выше нравственного закона и морального права. После того, как был снят арест романа Василия Гроссмана “Жизнь и судьба”, уподобление социалистической казармы казарме фашистской стало расхожим стереотипом обыденного сознания. Но в десятилетия, предшествовавшие этому, к пониманию типологической общности обеих тоталитарных систем, антигуманного тождества двух диктаторских режимов, духовного родства их идеологий прорывались немногие выдающиеся умы. Один из них, немногих, — Рабиндранат Тагор, еще в 1930 году написавший в “Письмах о России”, русский перевод которых изобиловал цензурными лакунами: “...Они уподобляются фашистам. Ибо не хотят признавать никаких препятствий в подавлении личности в интересах общества. Забывют, что, ослабляя личное, нельзя усилить общее. Если личность скована, общество не может быть свободным”. Таким был проницательный взгляд со стороны. Но он полностью совпадал с тем, что академик Вернадсий наблюдал изнутри, о чем бесстрашно размышлял в дневниках конца 30-х — начала 40-х гг. , называя советский строй полицейским, а ВКП(б) — партией, куда идут “все отбросы”. Об этом февральская запись 1941 года: “Газеты переполнены бездарной болтовней XVIII конференции партии. Ни одной живой речи. Поражает убогость и отсутствие живой мысли и одаренности выступающих большевиков. Сильно пала их умственная сила. Собрались чиновники, боящиеся сказать правду. Показывает, мне кажется, большое понижение их умственного и нравственного (заметам: нравственного! — В. О.) уровня по сравнению с реальной силой нации”. И как развитие, углубление “антисоветской крамолы” — сопоставление “тоталитарных организаий” общества: “нашей — коммунистической и германской — национал-социалистической” в записи, датированной третьей неделей Отечественной войны: “В обоих случаях — диктатура и в обоих случаях — жестокий полицейский режим. В обоих случаях — мильоны людей неравноправных”. Иная — недолгая “оттепельная” пора. Возбужденный подъем общественного сознания, едва-едва прикоснувшегося к обнаженным ранам народной истории, которые всецело списывались на “издержки” порочного “культа личности” и на языке тогдашних эвфемизмов объяснялись исключительно “нарушениями социалистической законности и ленинских норм партийной жизни”. В досье-компромате на вольнодумного академика Льва Ландау, которое продолжали неутомимо накапливать кагебэшные профессионалы слежки и сыска, зафиксирован очередной донос. 12 января 1957 года в частном разговоре с коллегой (!) ученый сказал: “...Наша система, как я ее знаю с 1937 года, совершенно определенно есть фашистская система, и она такой осталась и измениться так просто не может”... Социализма не казарменного, не лагерного, не родственного в силу своей тоталитарной природы фашизму мировая история так и не узнала. Оттого, если и выдвигал он политических лидеров достойной нравственной репутации, то по духовным масштабам их деятельности куда более скромных, чем, скажем, Джавахарлал Неру и Индира Ганди, Урхо Калева Кекконен и Улоф Пальме, Шарль де Голль и Жорж Помпиду, Кондрад Аденауэр и Альдо Моро, Голда Меир и Вилли Брандт, Мариу Соареш и Гельмут Шмидт. И, что характерно, — без исключения из числа лишь тех немногих, кто, подобно Александру Дубчеку и его единомышленникам, романтически принимал на себя бремя безнадежной, обреченной борьбы за “обновленный”, “демократический” социализм “с человеческим лицом”. Такова закономерность историческая: не в спертой духоте социалистической казармы, а на вольном водухе, вне ее только и возможно нравственное формирование личности, убежденно приверженной идеалам гуманизма. В советских условиях конца 60-х — начала 80-х гг. это проявилось более чем внушительно. Непокладистых людей незапятнанной чести и неподкупной совести выдвигало не охранительство, не соглашательство с властью, а “диссидентская” оппозиция тоталитарному режиму. Первыми среди них назовем Д. С. Лихачева и Мстислава Ростроповича, Лидию Чуковскую и Елену Боннэр, Андрея Синявского и Георгия Владимова, Вячеслава Иванова и Юрия Любимова, Владимира Корнилова и Владимира Войновича, Льва Тимофеева и Ларису Богораз. А из тех, кого уже нет с нами сегодня, Виктора Некрасова и Георгия Товстоногова, Юлия Даниэля и Юрия Карабчиевского. Но раньше и прежде всех — Андрея Дмитриевича Сахарова, чьи последние дни сократила очередная травля, развязанная на съезде народных депутатов и направляемая его президиумом. Узнать бы, что думают сейчас о своем постыдном участии во “всеобщем осуждении” академика-”клеветника” и воин-афганец, и узбекская учительница, и прочие витии, послушные указаниям теневых дирижеров. Неужто не мучит, блаженно спит совесть?